Мой отец родом из Испании. А вот откуда родом мама и где она познакомилась с ним – не знаю. Поженились родители в Бельгии, в Антверпене, там я и родилась.
Из Лондона приехала бабушка – помогать маме, а тут война. В 1940 году Бельгия была уже оккупирована фашистскими войсками. Уехать обратно у нее не получилось, и она осталась жить с нами – нелегально.
– Стелла, никому не говори, что у нас живет бабушка! – строго наказывала мне мама.
И я молчала, не проговорилась ни разу!
Когда кто-то звонил в дверь, бабуля тут же пряталась в шкаф. В этом шкафу, в очередной раз спрятавшись от нежданных визитеров – полицейских, она внезапно и умерла…
Мой отец имел еврейские корни, участвовал в движении Сопротивления, и хотя прямых улик против него не было, его то и дело арестовывали и допрашивали то в гестапо, то в комендатуре, но… каждый раз отпускали. И все потому, что за него вступался его начальник, утверждая, что без Луиз-Густава (такое непривычное для русского слуха имя носил отец), квалифицированного инженера, производство остановится.
Однако осенью 1943 года заступничество начальника не помогло – арестовали всю семью. Сначала нас бросили в застенки гестапо, затем отправили в концлагерь, который в народе называли бельгийским Освенцимом, а в декабре семью разделили: я с мамой оказалась в лагере смерти Равенсбрюк, а отец – в Бухенвальде.
Лагерные «мамы»
«Мама, давай убежим!» – просила я по дороге в лагерь, но мама лишь улыбалась и гладила смелую дочку по голове…
Мне обрезали косы, облили вонючей жидкостью, и я, маленькая бельгийская девочка, стала узницей лагеря смерти.
Мы – первая партия, в которой были дети. До 1943 года в Равенсбрюке детей не было. Если ребенок оставался без родителей, то одна из узниц концлагеря обязательно начинала за ним ухаживать. Так и со мной случилось. Как только прибыли на место, маме внезапно стало плохо, она упала, и ее куда-то увезли. А я осталась одна… Так тосковала по ней – не передать! Ведь мамочка была для меня всем: семьей, домом, единственным другом.
У меня было семь лагерных «матерей»: бельгийка, француженка, датчанка, еврейка, немка… еще кто-то.
– Хочешь увидеть маму? – спросила как-то меня высокая голубоглазая женщина. Она взяла меня на руки и подошла к соседнему бараку. Это был очень смелый поступок: ходить между бараками не разрешалось, за это жестоко наказывали.
Был солнечный день, мама сидела у окна, ее волосы были распущены и так красиво светились... Она подготовила мне подарочки: кусочек фольги, ленточку и зубную щеточку. И все время что-то мне говорила… Но я ее будто не слышала. Меня переполняла радость: мама жива, вот она – такая близкая и родная!
Мне удалось увидеться с мамой еще раз, и было это уже в пасмурный дождливый день – будто намек на то, что надежды больше не осталось. Увидела в окне барака только какой-то размытый женский силуэт, а потом меня унесли в детский барак.
Через несколько дней очередная лагерная «мама», немка Клара, сообщила: «Стелла, твою мамочку сожгли». Но я даже и не поняла, что значит – маму сожгли? Здесь каждый день кого-то убивали, сжигали. Крематорий постоянно дымил, и к этому все привыкли.
Момент истины
Как-то раз я слишком разбаловалась, на что одна из женщин сказала:
– Твоя мамочка на небе, она все видит и очень недовольна твоим поведением.
– Моя мамочка не на небе, а в десятом блоке, – ответила я, не раздумывая.
Через год эта же женщина спросит:
– Ты знаешь, что русские самолеты летают дальше всех и выше всех, и они никого там, на небе, не видели?
– Значит, мама жива! – Вскочив, я от переизбытка чувств с любовью обняла незнакомку и убежала.
…Спустя много лет по иронии судьбы эта добрая искренняя женщина, Антонина Александровна Никифорова, случайно подарившая маленькой мне, маленькой Стелле, надежду, станет моей свекровью.
Только после окончания войны, в 1946 году, в детском доме под Брянском, на своей первой в жизни елке, я осознала, что произошло тогда в Равенсбрюке.
Дети делали новогодние игрушки, пели и танцевали вокруг елки. Зима была холодная, в зале топилась большая печь. Я напрыгалась, устала, села и стала смотреть на огонь. И вдруг поняла, что вот так, как горят эти поленья, горела и моя мама. Закричала, заплакала, долго не могла произнести ни слова…
Я только в этот миг и поняла, что мамы больше нет в живых и я никогда ее больше не увижу… И не имею права веселиться: мама в могилке, да даже и могилки у нее нет, а я… как же я буду веселиться? Это был самый страшный день в моей жизни, никакой день в лагере не сравнится с этим днем – днем, когда я все поняла…
Дожить… до апреля
Когда маму сожгли, надзиратели стали искать в лагере ребенка – уничтожению подлежали все родственники, попавшие в лагерь. Однако меня спрятали сочувствующие мне узницы.
Я часто ночевала там, куда немцы боялись ходить: тифозные, туберкулезные блоки, сидела среди больных, спала под кроватями. Однажды был генеральный обыск: эсэсовцы с собаками стояли под окнами, чтобы никто не выпрыгнул, не убежал, другие прочесывали бараки. Я не числилась в этом блоке, и женщины придумали, где меня спрятать: посадили в мешок, поставили в дальний угол и наказали сидеть тихо. Повезло – меня не заметили. Позже в лагерь привезли большую группу детей, и я затерялась среди них.
Как-то я заболела скарлатиной, но в больничный блок женщины меня не отдали, поскольку это была прямая дорога к смерти: больные узники подлежали уничтожению. Лекарств не было, ухаживать за мной было некому: с утра всех гнали на работу, а дети оставались в бараках. Причем на койках сидеть запрещалось, поэтому малыши сидели на полу между ними. Главное было – сидеть тихо, не смеяться громко, не плакать, не разговаривать, чтобы не привлекать к себе внимания надзирателей. А то плеткой огреют – мало не покажется!
Я все время лежала на нарах в дальнем углу барака. Как приду в себя, мне дают воды. Вот и всё лечение. Но Господь дал мне шанс выжить.
…Я покинула лагерь смерти только 30 апреля 1945 года – в этот день соединениями Красной Армии узники Равенсбрюка были наконец освобождены.
Из Германии меня отправили в детский дом, расположенный под Брянском. Затем я работала в Москве, позже окончательно обосновалась в Ленинграде – Петербурге. Советский Союз станет для меня второй родиной – родиной, подарившей маленькой Стелле будущее.
Стелла Владимировна Никифорова